Александровский Вадим Записки лагерного врача
http://lib.ololo.cc/b/958/read
Вадим Александровский
Записки лагерного врача
От автора
Я, Александровский Вадим Геннадиевич, родился в июле 1924 г. в г. Царицыне, ставшем через год Сталинградом.
Мой отец, имевший два университетских образования, и мать, за плечами которой были Высшие Бестужевские женские курсы, в свое время оказались в Сталинграде и работали в разных городских учреждениях. С нами жили еще дед и бабушка.
В годы сталинского террора родителей моих почему-то не посадили, но допровский сидор был у них наготове.
Сажали моих дядюшек. Родной брат матери, авиаконструктор Н. Н. Поликарпов, в свое время отбыл свой срок в шарашке. Другой дядя, муж родной сестры моей матери, Виктор Алексеевич Преображенский, сидел за своего брата известного троцкиста Е.А.Преображенского.
В сентябре 1941 года меня выдернули из 10-го класса и по комсомольскому набору направили здесь же в Сталинграде на курсы военных связистов, которые я и окончил в ноябре.
Ждал отправки на фронт, но вместо этого опять же по комсомольскому призыву меня направили на учебу в Бакинское военно-морское медицинское училище. В 1942 году в течение какого-то времени я находился на боевых кораблях действующей Каспийской флотилии. Окончив училище, служил в военно-морских авиационных частях, а в 1944 году, будучи лейтенантом, поступил в Военно-Морскую медицинскую академию.
В 1949 году меня посадили.
Виноват я оказался в том, что задавал провокационные (по мнению начальника кафедры, марксизма Бетаки) вопросы и не одобрил постановления ЦК ВКП(б) о журналах "Звезда" и "Ленинград", а также не одобрил травлю Ахматовой и Зощенко. В марте 1955 г. условно-досрочно освободился, через месяц после этого был реабилитирован, восстановлен в Военно-Морском Флоте и определен на 6-й курс той же академии. После окончания ее еще 9 лет служил на Северном флоте, затем уволился по болезни и осел в Ленинграде. 28 лет проработал в поликлинике Академии наук, ушел в 1993 году.
В 1985 году трагически погиб единственный сын, и сейчас мы доживаем век вдвоем с женой. Я - военный пенсионер, участник войны. Веду общественно-медицинскую работу в С.-Петербургском отделении ассоциации жертв необоснованных (политических) репрессий.
Александровский
11/II - 95 г.
ЗАПИСКИ ЛАГЕРНОГО ВРАЧА
Меня взяли 29 августа 1949 года. Было мне 25 лет.
К этому времени я, закончив курс обучения в Военно-Морской медицинской академии, сдавал государственные экзамены. Три из восьми были уже сданы, а четвертый нужно было сдавать 30 августа. Вечером, вызвав меня, начальник курса полковник Куликов пошел со мной в академический отдел контрразведки.
"Вы такой-то?" - "Так точно!" - "Вы арестованы, вот ордер". И я увидел под носом какую-то бумажку. "Как арестован?! За что??!" - "Там увидите..."
С меня содрали погоны, вырвали с мясом кокарду, и я пустился в долгий и тернистый, почти шестилетний путь.
Первую ночь в тюремном боксе я спал как убитый. Обвинили меня по статье 58-10, часть 1. Обвинение было совершенно нелепым. После пяти с половиной месяцев следствия, двух судов, после скитаний по камерам двух тюрем, после осуждения на 10 лет меня с ленинградским этапом 58-й статьи, около 200 человек, в один "прекрасный" день февраля 1950 года погрузили в телячий эшелон со всеми его конвойно-шмонно-собачьими атрибутами и отправили, как чуть позднее выяснилось, в Архангельскую область, в Каргопольлаг.
Обстановка в этапе была примерно такая, какой ее увидел и описал В.Ажаев в своем "Вагоне". Правда, в отличие от него ехали мы до станции назначения всего лишь 7 суток и не успели в полной мере испытать всех прелестей такого путешествия. О своем состоянии говорить не хочу. Скажу только, что самым ужасным для меня было то, что я не успел получить диплом, что я неполноценный врач. И это преследовало меня в течение всего срока, хотя в последующей моей лагерно-врачебной деятельности отсутствие диплома не имело значения. Полный курс обучения мне все-таки дали возможность пройти. Хуже было бы, если бы меня посадили на третьем курсе...
Итак, на седьмой день пути наш эшелон выгрузили под рев конвоиров и собачий лай на станции Кодино, недалеко от Архангельска. В этом поселке дислоцировалось Обозерское отделение Каргопольлага с несколькими лагпунктами окрест.
Повели нас на главный, 3-й лагпункт, а там, в его зоне, загнали в карантин, в барак, обнесенный дополнительным высоченным забором. В карантине предстояло нам сидеть 21 день (срок инкубации брюшного тифа).
В бараке стояли двухъярусные нары-вагонки, была печка с длинной жестяной трубой, источавшая тепло. Параш не было, а в зоне карантина имелось новенькое, видимо, только что сооруженное из свежих досок отхожее место.
В дороге люди перезнакомились друг с другом, стали возникать групповые товарищеские и дружеские отношения. Блатных в нашем этапе, к счастью, не оказалось, так что и одежда, и продукты сохранились.
Кое-как устроились, осмотрелись и перевели дух. Позднее в барак стали заглядывать местные зеки из придурков, имеющие возможность проникнуть в охраняемый карантин. Они тут же начали нас просвещать и учить уму-разуму.
Еще в тюрьме я сошелся с несколькими товарищами по несчастью. Это были студенты Рудольф Раевский и Леонид Кальчик, актер (впоследствии, в 60-х годах, директор "Ленфильма") Илья Киселев, фотокорреспондент Борис Лосин и другие. Мы составили как бы некую группу по интересам, теоретическо-идеологическим и продуктовым. Старались держаться ближе друг к другу и делиться друг с другом мыслями, чаяниями и продуктами питания. Пытались в беседах и осторожничать, поскольку уже были хорошо осведомлены об институте стукачей и о вторых лагерных сроках. Специфическое наше образование, "второе высшее", началось уже в тюрьме и продолжалось до конца срока в лагере. Освоенный за это время теоретический и практический материал оказался огромен, и кругозор он расширил необычайно.
Однако ближе к делу. Уже вечером в наш барак явилось лагерное начальство - знакоми-ться с ленинградцами, - человек шесть в погонах и без оных. Сопровождали эту группу пара надзирателей - лагерных сержантов. Начальство недобрым и подозрительным взглядом оглядывало свежих "фашистов" (так в лагере именовали лиц с 58-й статьей) и "врагов народа". В группе наших теперешних хозяев я сразу же выделил одно лицо. Это был небольшой человек в полушубке, лохматой шапке и в очках с очень толстыми стеклами, из-за чего его черные глаза казались огромными. Лет ему было за шестьдесят. Забегая вперед, скажу о нем несколько слов, поскольку в дальнейшем он сыграл значительную роль в моей жизни. Эрвин Сигизмундович Друккер, австрийский еврей, активный деятель Коминтерна, был вынужден покинуть в 1934 году родину после разгрома народного восстания. Он нашел убежище в Стране Советов, где тогда тепло принимали австрийских героев. В 1937 году ему дали семь лет за шпионаж. Эти семь лет он отсидел здесь же, в Кодине. По специальности Друккер был зубным техником, а во время отсидки тесно общался с медиками и многому научился в смысле медицины вообще. Человек он был умный, с чувством юмора. Освободившись в 1944 году, вынужден остаться в ссылке в том же Кодине, а позже стал вольнонаемным начальником санчасти (медицинской службы) всего Обозерского отделения. В этой должности он находился в момент нашего прибытия в лагерь.
Очевидно, ознакомившись заранее с формулярами нового этапа, Друккер выкликнул мою фамилию и, подозвав, попросил коротко рассказать о себе, что я и сделал. На этом наша первая встреча закончилась.
Рано утром следующего дня все мы были разбужены громовыми криками с потрясающе виртуозными потоками мата. Такой ругани в прошлой жизни мы не слышали. Потом, однако, к этому совершенно привыкли и принимали как нечто само собой разумеющееся.
В то первое утро нарядчик 3-го лагпункта Юрка Хоменко явился выгонять нас на работу.
Ошеломленные, мы кое-как наскоро оделись, проглотили какую-то теплую баланду, принесенную в барак, и вслед за нарядчиком поплелись за зону унылыми, оглушенными рабами. За зоной окружил конвой, и под аккомпанемент разноголосой отвратительной ругани и лая собак нас повели заготавливать дрова неподалеку. В этот день мы увидели пассажирский поезд - длинный ряд зеленых вагонов, быстро, без остановки промчавшихся через станцию и вскоре скрывшихся вдали вместе с облачком пара. Эта картина, ярко напомнившая о еще недавнем свободном прошлом, об иной жизни, больно отозвалась в сердце. Зеленый поезд был нам уже недоступен.
На следующий день на работу меня не вывели, а послали в распоряжение Друккера. Я попал в зону лагпункта и впервые встретился и с лагерем, и с лагерной медициной.
В академии меня пять лет накачивали высокими материями и практическими навыками, оказавшимися весьма далекими от реальной жизни, а тем более лагерной. Буквально всему - я имею в виду медицинскую практику - пришлось учиться с синяками и шишками, спотыкаясь на каждом шагу, ощупью находя дорогу, ибо поводырей у меня почти и не было. В дальнейшем приходилось делать все - от лечения глазных болезней и желтухи до выскабливания полости матки у жен охранников и начальников, у женщин, вызывавших у себя криминальные аборты. Но об этом несколько позднее, а сейчас я мысленно возвращаюсь на 3-й лагпункт.
Там находился так называемый центральный лазарет. В одном бараке был терапевтический стационар, в другом - хирургический с небольшой операционной. Оба - на 25 мест. Палаты - на пять коек каждая. Бараки старые, покосившиеся, со щелями, кривыми полами. На стенах просматривалась облупившаяся штукатурка. Был еще третий стационар, в то время пустовав-ший, куда Друккер поместил меня жить и где в первую же ночь обокрали блатные, выставив бесшумно стекло и не издав ни звука, пока, измученный, я крепко спал. Унесли китель, в карманах которого были обвинительное заключение, приговор и ответ на кассацию, очки и домашние фотографии. Унесли и брюки. Случайно остались шинель и фуражка.
Весь следующий день я просидел в помещении без штанов, завернувшись в шинель, пока к вечеру доброхоты не раздобыли мне огромные ватные штаны "б/у" и какую-то немыслимую куртку.
Так и ходил некоторое время, до тех пор, пока не обвыкся и не обзавелся более или менее приличной одеждой.
В зоне был еще домик о трех комнатушках - амбулатория. В одной комнате фельдшер или врач вели прием, в другой - перевязочная, в третьей сидел медстатистик с медицинскими карточками на заключенных и прочими бумажками. На лагпункте было два заключенных врача - Жора Губанов и Анатолий Силыч Христенко. Губанов, "блатной доктор", сидел по воровской статье, был бесконвойным, поскольку числился "социально близким". Он всегда или полупьян, или накачан наркотиками. И тем не менее делал операции, даже полостные. Сколько он загубил людей - никто не знает... Христенко, тучный, лет за шестьдесят человек, был "врачом за все". А сел он в 1937 году за "антисоветскую агитацию" по 58-10. В 1947-м освободился и в этот же день на вокзале был арестован снова и опять по той же статье получил новые 10 лет. Позднее на этом лагпункте появился доктор Павел Макарович Гладких, высокий стройный старик в пенсне, лет семидесяти, отсидевший к этому моменту по той же статье уже 20 лет.
Были и вольнонаемные врачи - хирург Гриш, терапевты Мельникова и Аллакос и еще кто-то, кого я уже не помню. Эти врачи, в основном, работали в вольной больнице за зоной, в центральном лазарете 3-го лагпункта, периодически наезжая и на другие лагпункты по разным лагерно-медицинским делам, контролируя работу заключенных врачей и фельдшеров. Ну, а меня Друккер, решив, видимо, поставить на врачебную работу (хотя я и был бездипломным), сразу же окунул в лагерную медицину. Я стал участвовать в амбулаторных приемах, а через несколько дней и в "комиссовке".
Следует сказать, что я в то время еще не оправился от колоссального шока. Слишком уж велик был разрыв между офицерско-академической свободой и рабским положением. Слишком резок оказался контраст между недавней ленинградской вольной жизнью и нынешним существованием в зоне, за колючей проволокой, с собаками и марсианскими вышками. Все мне казалось каким-то отвратительным сном, какой-то жуткой фантасмагорией. Все люди - призраки, виделись они как китайцы - на одно лицо. Потребовалось какое-то время, чтобы я начал воспринимать окружающую реальность как ужасную, нелепую, но все же реальность.
А приемы в амбулатории меня поразили. Это было совсем не то, чему учили в академии. Приемы шли вечером. Приходило, как правило, процентов десять населения лагпункта ("лагконтингента"), то есть человек 30 - 40. Необходимо пояснить, что врач и фельдшер в лагере - это если и не боги, то, во всяком случае, полубоги. Именно от них зависит освобождение от проклятой убийственной работы, именно они могут послать на месяц в ОП (оздоровительный пункт), словом, в руках медиков находились здоровье, благополучие, а зачастую и сама жизнь этих обездоленных и бесправных людей.
На прием шли и больные, и здоровые. Больные - лечиться и, конечно, получить освобождение, а здоровые - "закосить" денек-другой-третий, "закосить" просьбами или угрозами. Прием шел бешеным темпом. На 3-м лагпункте его вел кто-либо из упомянутых врачей с фельдшером, а иногда и один фельдшер. Редко употреблялся фонендоскоп или стетоскоп, редко использовались обычные методы диагностики. У лагерных медиков выработалось тончайшее чутье - с кем следует заниматься серьезно, а с кем просто: "Что болит? Дай ему, Вася от живота" (от головы, от поясницы, от грудей и т.п.). С настоящими больными обращались по-врачебному, но тоже в быстром темпе. Кого нужно, клали в стационар, кому нужно, делали мелкие операции тут же в перевязочной - вскрывали абсцессы, зашивали мелкие ранки, рвали зубы, делали инъекции и прочее. Стерильность и асептика были весьма относительными не потому, что врачи забыли о них, а из-за примитивных условий вообще.
Друккер вызвал меня и сказал своим каркающим голосом: "Идите на прием, присматри-вайтесь, участвуйте, следите за всем, но и за вами будут следить и смотреть". Боялся я тогда Друккера ужасно. Его огромные глаза за очками казались злыми и ненавидящими. Я чувствовал себя перед ним беспомощным, жалким щенком. Его сухое и строгое обращение повергало в трепет. Потом все оказалось не так, как представлялось мне вначале, а Друккер не был ни злым, ни зверем, а даже совсем наоборот.
И я пошел на амбулаторный прием, стал участвовать в нем пока еще под присмотром врачей. Сначала получалось плохо - слишком долго занимался с каждым пациентом. Мне, привыкшему в академии к неспешным, доскональным разборам больных, к образцово-показательным врачебным манипуляциям, было трудно перестраиваться на новый лад, на быстрые темпы, на симулянтов, на просителей, на членовредителей, на специфические диалоги и на весь уклад лагерной медицины. Со временем я ко всему этому приспособился и привык, не потеряв, как мне кажется, врачебного и человеческого облика. А ведь было люди теряли все это...
Стал понемногу ближе знакомиться с врачами и фельдшерами. Мне казалось, что все они отнеслись ко мне, зеленому и растерянному, с сочувствием и пониманием, старались как-то своими советами и подсказками помогать делать первые, неуверенные шаги по новой дороге.
Познакомился я и с медицинской лабораторией. Начальницей ее была 45-летняя Екатерина Яковлевна Лащевская, отсидевшая 10 лет за мужа - "врага народа" и оставшаяся после срока жить и работать тут же, при этом лагере, так как в других местах жить ей было запрещено. Это очень милая, порядочная, несколько экзальтированная женщина, помогавшая заключенным всем, чем могла. А лаборантом у нее был Николай Карлович Юрашевский, старый петербург-ский интеллигент, с соответствующими манерами, речью и внешностью. В этом смысле семь лет лагеря, видимо, не изменили нисколько его сущности. В иной жизни он был химиком, преподавателем Ленинградского технологического института.
В августе 1941 года Юрашевский вместе с другими учеными подписал письмо, призывав-шее Жданова эвакуировать все гражданское население Ленинграда. Арестовали же его за это письмо почему-то только в 1943 году и приговорили к расстрелу, замененному через несколько месяцев 10 годами. После тяжких лет общих работ Николай Карлович с помощью Лащевской создал вполне приличную клиническую лабораторию, даже с биохимическими анализами. Всю свою жалкую лагерную зарплату (а тогда она уже появилась) Юрашевский посылал на волю жене и двоим своим мальчикам.
В эти мартовские дни на всех лагпунктах проводилась так называемая комиссовка, т.е. поголовный медицинский осмотр заключенных на предмет определения годности к работе. Были 1-я, 2-я и 3-я категории.
1-я - все виды работ, 2-я - работы с ограничением физической нагрузки и 3-я - инвалиды, не работающие, некоторые из них, впрочем, допускались к легким работам внутри зоны: дневальные, кипятильщики и прочее.
Вот такая комиссовка началась и на 3-м лагпункте. Определяли категории Друккер и вольные доктора, а врачи-зеки принимали чисто медицинское участие, кратко представляя каждого человека. Друккер, будучи умным и тактичным человеком, в медицину не лез, сознавая, что он не врач, а зубной техник. Но все организационно-административные решения принимал только он. Врачам, в общем-то, доверял, но и строго проверял их всеми возможными способами.
А комиссовка проходила, на мой неискушенный взгляд, очень странно. Смотрели и слушали быстро, небрежно и поверхностно. Особое внимание уделялось состоянию кожной складки на животе и упругости ягодиц. Если складки были упругими, то все хорошо, если дряблыми, то это свидетельствовало о пониженном питании. Способ был довольно точным и являлся отголоском недавнего времени, когда в тюрьмах и лагерях свирепствовали голод и дистрофия, а люди мерли, как мухи, от истощения и непосильной работы.
И вот быстро мелькали врачебные руки, хватая голых зеков то за живот, то за ягодицы. Для меня это было непривычно и удивительно. Такому в академии не учили. Истощенных людей довольно много, хотя в это время в лагерях голода уже не было: кроме лагерного приварка были еще и магазин, и разрешенные продовольственные посылки. Впрочем, наш лагерь общего режима, в других, говорят, хуже.
Так несколько часов продолжалась эта работа. В формулярах ставились рабочие категории, кого-то отбирали для оздоровительного отдыха, кого-то для двухнедельного ПОО (пункт оздоровительного отдыха), кого-то посылали в стационар, кого-то с руганью гнали в шею за симуляцию. Машина работала полным ходом.
Позднее я убедился, что к настоящим больным отношение было, в общем-то, человеческим. Для них делалось все возможное, вплоть до отправки, в тюремные больницы Москвы, Ленингра-да и Архангельска. Большая заслуга в этой гуманизации медицинской службы принадлежала Друккеру. Его сварливость, бесконечные мелочные придирки, ворчание и внешняя жесткость скрывали за собой добрую, болеющую за несчастных людей душу. Он, насколько мне известно, не причинил ни одному своему медику никакого вреда. Ругательски ругая и придираясь к врачам и фельдшерам, он всегда защищал их перед лагерным начальством, старался облегчить жизнь и работу. Все это открылось мне позже, а пока я боялся грозного начальника.
Время шло. Карантин кончился. Я часто ходил на свидание со своими товарищами по тюрьме и этапу. Их уже распределили по работам. Большая часть пошли на административные должности. Это были специалисты и квалифицированные рабочие. Меньшая часть - на общие работы. Кого-то отправили в другие лагерные отделения, на станцию Ерцево, по дороге Архангельск - Вологда.
Надо сказать, все эти лагеря были лесными. Работа - валить и обрабатывать лес - была тяжелой и изнурительной, почти все вручную. Порою работали и в выходные дни без отдыха.
Рядом с 3-м лагпунктом находился большой деревообрабатывающий завод, корпуса и труба которого виднелись из-за лагерного забора. Завод пожирал все заготовленное лагерем.
Примерно через месяц Друккер, видимо, убедившись, что я смогу самостоятельно работать врачом, отправил меня на глухой лесной 6-й лагпункт, где врача не было.
Был март месяц. Близилась весна. Кое-где начинали журчать тощие еще ручейки. Шел я пешком по деревянной дороге, с сидором за плечами. Путь неблизкий - километров 15-16. Сопровождали меня двое конвоиров - молодые солдаты-краснопогонники. В дороге они развлекались винтовочной стрельбой по воронам и фарфоровым изоляторам на столбах.
Отвыкший от длительной ходьбы, я еле доплелся до места. На вахте 6-го меня честь по чести сдали и приняли. Тут же встретили коллеги - фельдшеры Котиков и Каштанов. Вокруг лагпункта забора не было, а только колючая проволока. Просматривались лесные окрестности. Создавалась иллюзия некоей свободы (вскоре, правда, забор поставили).
Лагпункт только что построили. Бараки и хозяйственные домики были еще белыми и свежими. Помещение санчасти строилось, а пока медицина располагалась в трех небольших комнатах в середине жилого барака. Там же жили и мы, медики.
Началась моя лагерно-медицинская самостоятельная карьера. Приемы, осмотры, лечение, санитарная проверка бараков, кухни, отхожих мест, телефонные разговоры с Друккером, вынужденное общение с начальством, расширяющееся общение с заключенными - такова была повседневная действительность.
А на душе по-прежнему лежали страшная тяжесть и тоска. Вскоре я получил с воли известие о рождении дочери. Радость эта была горькой и печальной.
Расскажу о моих помощниках. Виктор Егорович Котиков, молодой парень, студент 3-го курса ЛМИ, сидел уже два года за мошенничество, а всего имел семь лет. Был он так называе-мым производственным фельдшером, то есть ежедневно выходил с санитарной сумкой вместе с работягами в лесное оцепление и проводил рабочий день там, на производстве, оказывая при необходимости медицинскую помощь. Не очень уставая, вечерами помогал на приеме и выполнял по мелочам разные другие медицинские и санитарные обязанности. Виктор Степано-вич Каштанов, лет тридцати пяти, фельдшер, бывший фронтовой офицер, попал в немецкий плен и работал по специальности, за что в 1945 году и получил свои 10 лет. Ему повезло: позже за такие дела давали по 25. Каштанов, человек серьезный, вполне справлялся со своими обязанностями, медицинскими и санитарными. Меня же он вводил в курс дела, знакомил со всеми нюансами лагерной медицины. Помогал во всем, но чувствовал себя несколько стесненно, так как до этого работал самостоятельно, без врача.
Приемы были большими - человек по 30-40. Много не больных, а уставших от непосиль-ной работы и просивших несколько дней для отдыха. Я старался удовлетворять такие просьбы, и число освобожденных при мне стало неуклонно расти. Начались неприятности. Допросы начальника лагпункта, приезды Друккера, проверка освобожденных - все это выбивало из колеи. Впрочем, случаев неправомерного освобождения по болезни начальство, как правило, не обнаруживало. Мы такие случаи старались надежно страховать. Стали приходить на прием и блатари, грубо и хамски требуя освобождения. Порою поигрывали и ножичком, заявляли: "Смотри, доктор, будешь бедным". И если я откликался на просьбы работяг, то давать незакон-ные освобождения под угрозами этой блатной мрази просто физически не мог. И со мной вполне могли расправиться уже тогда, если бы вся эта приблатненная шушера не была в меньшинстве. Они побаивались фраеров, т. е. нормальных людей, составлявших большинство на лагпункте, а это большинство ко мне относилорь хорошо. Люди сидели, главным образом, по 58-й статье, они были посажены в последние годы. Многие были пленными, и все получили по 25 лет.
Разные люди - хорошие, плохие, добрые, злые, простые, интеллигентные... Многие озлоблены жестокой несправедливостью по отношению к ним. С этим "лагконтингентом" я и стал работать. Что касается немногочисленных "социально близких" - воров, бандитов, убийц и прочих, то они там, к счастью, погоды не делали, хотя по мелочам и шкодили, занимаясь воровством, картами и извращениями.
Кроме заключенных медиков на лагпункте был так называемый "инспектор санчасти". В данном случае им оказалась военная фельдшерица, лейтенант Овчинникова, маленькая, бледная, испуганная женщина. Она обязана была нами руководить, но ровным счетом ничего не делала; появлялась редко, и мы ее деятельности, да и саму просто не замечали.
Итак, в, примитивных условиях я продолжал заниматься фурункулами, простудами, воспалениями уха, аппендицитами (посылая таких в хирургию центрального лазарета на 3-й), поносами, хлорной известью, гальюнами, пробами пищи.
Однажды на приеме познакомился с бригадиром грузчиков, у которого на шее оказался здоровенный фурункул. Бригадира звали Якир Петр Ионович. Сын известного полководца, отбывая за отца второй срок, тянул уже 14-й год в лагерях. Он много интересного рассказывал и о тюремно-лагерной одиссее, и о семье. А сам интересовался моими рассказами о воле, о Ленинграде. Много лет спустя уже по газетам, радио и телевидению следил я за его трагической судьбой.
Мой тюремный сокамерник студент Рудик Раевский работал тут же секретарем начальника лагпункта, поскольку был весьма расторопен, исполнителен, интеллигентен, а также субтилен и близорук. На общие работы он не годился, а на своем месте оказался кстати. Мы очень сдружились, и много свободного времени он проводил у нас, медиков, в тесной живопырке-санчасти, обсуждая актуальные и не очень вопросы и почему-то надеясь на скорую свободу.
В мае явился Друккер. Нудно копался в наших делах, читал нотации, лазил в санчасти, в столовой, в бараках во все дырки и во всех огрехах винил санчасть и доктора. Под конец объявил, что хочет перевести меня на отдаленный 1-й лагпункт, чтобы укрепить тамошнюю санчасть, где тоже не было врача.
Сказано - сделано. И через несколько дней я, тепло распрощавшись с коллегами и работягами, отбыл в сопровождении, конечно, конвоира сначала на 3-й, а потом на 1-й. Два пролета ехали в пассажирском поезде. Странно я себя чувствовал среди пассажиров. У них своя свободная жизнь, у меня тоже своя - рабья.
От станции Кема шли километров шесть пешком по полотну железнодорожной ветки, проложенной к лагпункту для вывоза древесины. Я - со своим сидором, а конвоир - ео своим автоматом. Было солнечно, тепло и тихо. Вокруг - лес, густой кустарник и высокая трава... Все это великолепие еще больше подчеркивало мою злую тоску и полную безысходность. Большой мир остался где-то позади и все отдалялся от меня.
Но вот наконец и лагпункт - маленький, старенький и убогий. Вышки с "попками" по углам забора, вспаханная запретная полоса вокруг да какие-то домишки-развалюхи (неподалеку. Это - жилье вольных и казармы для охранников. Тоже ведь тоскливо живут люди в этакой-то глуши, и служба, наверное, у них не очень веселая.
Внутри зоны - несколько бараков, столовая-клуб, склад, кипятилка, карцер и маленький домик санчасти с убогим палисадничком вокруг.
Встретила меня местная медицинская команда: фельдшер Саша Новиков, глуховатый толстый мужик лет 35, и производственный фельдшер Женя Викторов, лет 23, подвижный, активный, не лезущий за словом в карман парень. Позже я выяснил, что Александр Васильевич Новиков, бывший фронтовой фельдшер-офицер, сел еще в 1944 году за агитацию, "язычник", то есть сидел за язык, за болтовню, по статье 58-10 - "антисоветская агитация и пропаганда". А Евгений Владимирович, москвич, сидит с 1948 года, имея семь лет за спекуляцию. Были еще два санитара-инвалида - хромой Ташлыков и молодой Куваев, тоже с каким-то изъяном. Был и статистик - бумажная душа, горбатенький молодой Вася Попов, сидевший по указу 6-7-47 (или 7-6-47?) за кражу "колосков".
Санчасть - приемная и она же перевязочная, затем две маленькие комнаты, на 3 койки каждая, маленькая кухонька и совсем малюсенькая комнатушка с койкой и маленьким столиком - мое обиталище. Все старое, унылое и обветшалое. Потом я к этому привык, а сразу как-то грустно и неуютно было. Впрочем, ничего не поделаешь, надо было как-то существовать.
Были кое-какие медикаменты, перевязка, кое-какой инструментарий, а также посуда и белье. Все это находилось в ужасающем беспорядке, перемешано, запущено. Я посмотрел и махнул рукой - пусть пока так и остается: апатия и безразличие еще меня не оставили.
Народа на лагпункте немного, человек 130. А контингент другой, не то что на 6-м. Здесь сидела преимущественно полууголовная, приблатненная молодежь. Вор в законе был один, некий Лапин, человек лет сорока, ничего сам не делавший, ничем не выделявшийся, но все это приблатненное кодло ходило перед ним по струнке. Через год в другом лагере Лапин был зарублен топором каким-то сукой, бывшим вором, порвавшим с воровским законом. Лапин иногда заходил в санчасть, спокойно разговаривал "за жизнь", ничего не требуя и не прося.
Зато вся остальная мелочь ужасно мне надоедала, вымогая освобождения. Однако я держался стойко и давал им освобождение только по болезни. Было на лагпункте несколько "язычников", 2 - 3 человека двадцатипятилетников, сидевших за "измену родине", а на самом деле - за плен. Здесь же находился Юрий Баранов, студент-историк, с которым я вместе сидел в тюрьме и был в одном этапе. Общаться с ним всегда приятно: он эрудит и великий спорщик. И наконец, здесь сидел "язычник" Николай Иванович Живалов, знаменитый деятель МУРа, один из его основателей. Его имя я потом часто встречал в книжках, посвященных московским сыщикам 20 - 30-х годов. Это молчаливый, нелюдимый человек. Работал он все время на лесоповале. Я запомнил его согбенным, с котелком в руках, спешащим в столовую.
Работали люди на износ, от зари до зари, даже в длинные летние дни и белые ночи. Выходные бывали редко. Иногда привозили кино. Картины крутил отделенческий киномеханик, заключенный Линн.
Первые полгода в кино я не ходил, не мог смотреть на экранную вольную жизнь.
Если на 6-м лагпункте треть заключенных составляли прибалты (эстонцы, латыши, литовцы), западные украинцы и белорусы, то здесь были преимущественно русские.
Началась моя работа, и я стал постепенно оттаивать. Поразило меня на 3-м, на 6-м и здесь тоже, что медики ни у кого не измеряли кровяного давления, то есть не пользовались одним из главнейших диагностических приемов. Даже врачи этим не занимались. Где-то в углу я нашел аппарат Рива-Рочи и начал поголовное измерение давления, выявив при этом достаточное количество серьезных гипертоников, которых стал лечить самостоятельно, отправляя тяжелых больных в центральный лазарет. Друккер был неприятно удивлен этими новостями, так как кривая освобождений поползла вверх, и хоть формально никаких ограничений не было, но фактически освобождать более 3 - 5% не полагалось. Дальше начинались разборы.
Арсенал лекарственных средств был тогда небольшой: сальсолин, папаверин, только что появившийся дибазол для инъекций. Ну разве еще бром для успокоения возбужденных мозговых структур - по И.Павлову, вернее, по безобразно извращенному лысенковскими холуями его учению.
Друккер помог с лекарствами, и дело борьбы с гипертонией пошло впервые в Обозер-ском отделении - полным ходом (гипертония - аналогичная блокадной). Правда, много оказалось и запущенных случаев, где, увы, трудно было уже реально помочь больному.
Появилась и первая жертва болезни. Это было позднее, в январе 1951 года. У вновь прибывшего на 1-й лагпункт 25-летника, как сейчас помню, Соловьева, человека лет 45, оказалось (а я обязательно осматривал всех прибывших) очень высокое давление, что-то порядка 250/130. Я тотчас положил его в свой убогий лазаретишко, а через два дня случился геммораги-ческий инсульт с тяжелыми параличами. Вскоре он потерял сознание и через три часа умер. Я не отходил от него ни на минуту, беспрерывно делал инъекции сердечными, сосудорасширяющими и другими средствами, но все оказалось напрасным. Еще часа 3 он лежал в лазарете, до появле-ния окоченения и трупных пятен. И только тогда с моего разрешения (а начальство, будучи некомпетентным и, как правило, малограмотным, во многом слушалось докторов) тело под конвоем (!) вынесли за зону, а там, привязав к ноге бирку с номером, похоронили на безымянном кладбище.
Постепенно освобождаясь от собственного шока, стал со все большим интересом втягиваться в работу, помогавшую мне как-то временно, нет, не забывать, а затушевывать, приглушать сознание своего положения государственного раба и не так уж остро ощущать неволю.
И тут я столкнулся с пробелами в своих знаниях, в опыте, а порою и с полным незнанием и отсутствием всякой практической сноровки. Учась в академии, основное внимание уделял терапии, внутренним болезням, предполагая в дальнейшем специализироваться именно по этому профилю, ну а к остальным медицинским дисциплинам относился в достаточной мере халатно. И как же я сейчас пожалел об этом! Здесь, в лагере, мне нужно было лечить все, и ошибаться я не имел права: на карту ставились здоровье и жизнь человека. Другие врачи были далеко, встречался я с ними редко, учиться у них не мог, поэтому приходилось рассчитывать только на себя - на свои руки и голову.
Книги. Они помогали мне и учили. Их можно было держать в лагере. И я стал выписывать с воли через магазины, через друзей и родных. Вскоре у меня образовалась приличная медицин-ская библиотека. Особенно помогли "Оперативная хирургия", "Методика обследования хирургического больного", разные справочники. Читал и учился много и упорно. А лагерную, медицинскую специфику стал постигать на собственной шкуре. Во многом, конечно, помогали мне фельдшера, имевшие большой лагерный опыт. Столкнулся я впервые и с "мастырками" - членовредительством в любом его виде. Моя первая "мастырка" оказалась искусственной флегмоной тыла стопы. Она была и в то же время не была похожа на классическую флегмону. Имела какой-то диффузно-размытый вид. На коже виднелись две точки, из которых выделялся гной с отвратительным колибациллярным запахом. Эта "мастырка", как мне объяснили, сотворялась протаскиванием иголки через подкожную клетчатку. Нитка смачивалась слюной, грязью, зубным соскобом и тому подобным. Такую "мастырку" можно было поддерживать и растравлять до бесконечности. Разрежешь, а пациент сделает себе новую. Были ушные, глазные "мастырки", когда в глаз и ухо вливалась разная гадость. Отиты, кератиты, конъюнктивиты тянулись до бесконечности и не поддавались никакому лечению, чему я вначале очень удивлялся, еще не подозревая истины. Люди отрубали себе пальцы, кисти рук, стопы, наносили топорами и шилами рубленые и резаные раны и так далее.
Были и симулянты. Но в мое время всем этим занималась, главным образом, приблатненная публика, мелкие бытовики и уголовники. 58-я и серьезные бытовые статьи (не статьи, конечно, а люди, имевшие их), как правило, никакими "мастырками", симуляциями и прочим не занимались, а работали честно, пока хватало сил.
Несколько слов о ранениях. Их довольно много, чаще всего это были рубленые и резаные раны - сказывалась рабочая специфика. Здесь как раз "мастырок" было мало, все это ранения нечаянные.
Меня учили, что края раны надо обязательно иссекать, обрабатывать, а потом уже зашивать. Так я вначале и делал, но это занимало много времени, да и дополнительную инфекцию можно внести в наших-то нестерильных условиях. Поэтому, если я видел, что рана внешне чистая и с ровными краями, то, тщательно ее продезинфицировав, густо засыпал стрептоцидом и зашивал или накладывал металлические скобки. Чаще всего порубы были на голени над большой берцовой костью. Конечно, рваные и грязные раны я обрабатывал тщательно, как положено, а людей с серьезными ранениями отправлял, оказав первую помощь, в хирургическое отделение центрального лазарета на 3-й лагпункт, где хозяйничали доктора Гриш, Губанов и Христенко, считавшиеся хирургами.
Практически все раны заживали гладко, первичным натяжением, без каких-либо нагноений и других осложнений. А когда появился грамицидин, то вообще стало хорошо жить. Повязки с ним быстро излечивали гнойные раны.
Случилась однажды беда. У полууголовника, поднявшего тяжелое бревно, возникли сильные боли в животе. Я заподозрил илеус (непроходимость кишечника, заворот). Мои меры в виде энергичных сифонных клизм не помогли. Нужна полостная операция, а отправлять с наших Ключей (так называли 1-й лагпункт - где-то рядом били ключи) не на чем. Никаких дорог, кроме железнодорожной ветки, не было. И вот Друккер после моего телефонного доклада раздобыл паровоз специально для этого случая. "Овечка" пришла часа через три. Мы погрузили стонущего больного в кабину машиниста, я с моим конвоиром спрыгнули уже на ходу, а больного в сопровождении Саши Новикова и опять же, конечно, конвоира повезли на операцию. Он умер на операционном столе - было слишком поздно, уже возник некроз (омертвение) кишечника. Я, однако, за свой точный диагноз удостоился от Друккера пары благосклонных слов. Чаще, конечно, я слышал от него слова совсем не благосклонные.
Однажды во время своего очередного приезда Эрвин Сигизмундович устроил ревизию помещения санчасти. Весь день он шарил по всем углам, дырам и шкафам, перебирал лекарства, инструменты и прочее. Безобразия было много: и грязь, и беспорядок, медикаменты в куче и так далее. Я почему-то очень запомнил этот эпизод и особенно слова начальника: "Эх вы, а еще считаете себя врачом..." Было очень стыдно, и я тут же вместе со своими ребятами стал наво-дить порядок. Через пару дней порядок в санчасти был железный, а чистота почти идеальная. Друккер не прощал мне ни малейшей небрежности, заставлял делать и переделывать, относиться чутко и внимательно к людям, к своему делу вообще, постоянно тыкал носом в мои упущения и ошибки. Я пылал лютой ненавистью к нему за все это, но постепенно становился собраннее, аккуратнее и ответственнее во всех отношениях. Позже понял, что Друккер делал для меня добро. Он, видимо, решил выбить остатки тюремного шока и сделать человеком и врачом. Я думаю, он питал ко мне, еще зеленому, хотя и двадцатишестилетнему, некую слабость и желал только хорошего, а методами воспитания пользовался жесткими. Положение его было шатким. Он не был реабилитирован, он не был врачом. В то суровое время он мог полететь куда угодно за любой неверный шаг. И он маскировал свою доброту и к заключенным, и к медикам ворчанием, руганью, придирками. А когда Друккер был в компании начальников-офицеров, то постоянно произносил сугубо правильные, ортодоксальные речи. Как-то зеки принесли ему и начальнику лагпункта младшему лейтенанту Сергееву (за рябинки на лице его звали Рябота) миску перловой каши: "Посмотрите, начальники, чем нас кормят". Друккер попробовал кашу и заявил: "Прекрасная перловая каша. Товарищ Сталин заботится о вашем питании. Это и есть наш советский гуманизм". Понимай такое как хочешь. А о заключенных он заботился. Так, он прислал нам большое количество стерильных растворов витаминов, поскольку истощенных и с авитаминозами было много. И мы энергично делали эти витаминные инъекции почти всем поголовно. Зимой он добывал какой-то органический жир, и этот жир фельдшера ляпали в физиономии зеков на разводе перед выходом на работу в жестокую стужу. В других лагерях такого не было.
Мне повезло, что я был медиком, что попал на медицинскую работу.
В годы заключения я набрался огромного жизненного и медицинского опыта и стал в конце концов врачом. В этом вижу и немалую заслугу Друккера, постоянно поддерживающего меня и толкавшего вперед. Поздно только я оценил этого человека по достоинству.
По утрам перед разводом на работу я проводил утренний прием, освобождая от работы кого-то дополнительно. После вывода оставались не вышедшие на работу - отказчики. Их вызывали к Ряботе в кабинет для разборки причин отказа. На этом "толковище" присутствовало все начальство: старший надзиратель, начальник КВЧ (культурно-воспитательная часть), начальник режима, а из заключенных - нарядчик и врач.
Кто-то из отказчиков ссылался на болезнь, и я снова занимался такими, большинство из них освобождая. Отказчиков по неуважительным причинам тут же вели в карцер (шизо, кандей и прочие названия).
После этих утренних церемоний я занимался осмотром больных, лечением, обходил бараки, столовую. За санитарное состояние лагпункта отвечал так называемый санинспектор, а я был все же верховным судьей местного масштаба. Санинспектор - Новиков.
Был у нас и местный вольный руководитель - младший лейтенант Ревенко, огромный, толстый, глуховатый мужик из фронтовых фельдшеров. Кроме рассказывания нам похабных анекдотов, он почти ничем не занимался. Изредка, правда, он, будучи глухим, с умным видом выслушивал фонендоскопом больного. И еще сопровождал Друккера при его ревизиях.
Поскольку на лагпункте много уголовников, то порою они здорово портили мне жизнь своими требованиями: "Дай денек". Все во мне восставало против этого давления. Я и так освобождал очень много народа, чем прославился на отделении и вызвал недовольство и злобу начальства, которому нужен план, а не болезни.
На лагпункте был бандит Проничев. Сидел он действительно по бандитской статье и внешность имел соответствующую - по Ломброзо: низкий лоб, маленькие злобные глаза, длиннорукое глыбообразное тело гориллы. Его ненавидели и боялись: он крал, отнимал и избивал.
Повадился ходить и ко мне: "Давай, гад, освобождение, не то пощекочу". Естественно, дать такому освобождение - значит потерять уважение к себе и пойти на поводу у уголовщины. Сделать этого я не мог. И вот один из наших разговоров в санчасти кончился тем, что он нанес мне удар ножом ("пикой", "пером", "месером", "булатом/), целя в сердце. Я успел инстинктив-но поднять левую руку, и удар пришелся в плечо (шрам остался на всю жизнь). Хлынула кровь, а Проничева мои молодцы, фельдшера и санитары, тут же скрутили, заломив руки, и выбросили из санчасти, он рвался обратно, изрыгал гнусную матерную брань. Кто-то известил об инциденте надзирателя, и тот поволок бандита в карцер, оттуда его вскоре куда-то увезли. Мне же остано-вили кровь и зашили рану, а нож, оброненный Проничевым, я приобщил к своему имуществу, запрятал в переплет книги, а потом даже вывез на волю.
После этого случая "цветные" стали вести себя по отношению к медикам более аккуратно и уважительно.
А звали меня "лепило" - от слова "лепить" (повязки, пластыри и прочее). Так в лагерях именовались все медики, а лекарства назывались общим термином "калики-моргалики".
Наряду с другим опытом я стал постигать и тюремно-лагерную "феню" (жаргон). Сейчас жалею, что не составил в свое время словарь. Впрочем, такие словари составили, и не хуже Даля.
Много занимался и глистами. До меня этим никто не интересовался. А я провел поголовное исследование и с помощью лаборатории Юрашевского обнаружил десятки глистоносителей. Тут были и круглые, и ленточные, и другие. Во-первых, мы усилили контроль за водой и пищебло-ком, во-вторых, я, вооружившись справочниками, начал борьбу непосредственно с глистами. Помню первый успех. Перед вечером я напичкал больного экстрактом мужского папоротника, а часа в три ночи меня разбудил санитар Ташлыков. Испуганный, с выпученными глазами, он кричал в ухо: "Дохтур, вставай, из Иванова глизда лезет!" Я выругал его, но все же встал и пошел любоваться бычьим цепеней (ленточный глист), метров тридцати длиною.
Утром мои ребята-медики юмора ради окружили домик санчасти этим глистом, о чем кто-то по телефону сразу же доложил Друккеру как об опасном медицинском хулиганстве, и Друккер, вызвав меня к телефону, долго ругался и воспитывал непутевого врача.
Тут же хочу вспомнить и о другом случае. Мазки крови, мочу и кал мы отправляли с оказиями на 3-й лагпункт в лабораторию Юрашевского для анализов. Однажды через пару дней после отсылки очередной партии лабораторного материала меня срочно вызвали в контору к телефону. В трубку бушевал Друккер. Он был в яростном гневе и кричал что-то нечленораздельное. Понемногу, однако, я стал разбирать его слова: "Вы неисправимый хулиган, доктор! Вы позорите звание врача! Вы оплевываете всю медицину!" И Прочее. "В чем дело, гражданин начальник, я не понимаю, о чем идет речь, объясните, пожалуйста!" - "Я вам объяснять ничего не буду, а зачитаю результат анализа кала зека Иванова-Петрова (у воров были и такие фамилии): яйца глист не обнаружены. Обнаружены в большом количестве сперматозо-иды. Что это такое, доктор Александровский? Как это называть? Я называю это злобным медицинским хулиганством". И он продолжал в том же духе, пока не выпустил весь свой пар. Тогда я объяснил ему, что лично здесь ни при чем, что в лагерях, где нет женщин, сексуальные перверзии (извращения) весьма распространены, особенно в уголовной среде, и что в этом анализе ничего особого не вижу, из-за пустяков нервы портить не стоит. Получив мою информацию, Друккер, вряд ли не знавший ничего о подобном, проворчав еще что-то, бросил трубку. А случай этот разнесся по всему отделению как еще один пример специфики лагерной медицины.
Фельдшер Александр Васильевич Новиков хоть и был глуховатым, но на мандолине играл прекрасно. Ни до, ни после я не слыхивал такой великолепной игры. Вероятно, у него был абсолютный слух, а о нотах он и понятия не имел. Играл что угодно, мгновенно с любой подачи подбирал мелодию. Его игра во многом скрашивала нам существование.
Заходил в санчасть приятель фельдшера Женьки Викторова, высокий, худой и рыжий человек с прибалтийским лицом. Мой ровесник, в прошлом - боевой офицер, лейтенант, он был арестован в 1944 году и тянул свои десять лет. Первые годы измотали его до предела голодом, холодом и тяжелой работой. Сейчас он был техником по технике безопасности, должность вполне приличная и "непыльная". Юрий Леонидович Николаев происходил из интеллигентной ленинградской семьи и был весьма начитан и эрудирован. Приятно видеть, что за многие лагерные годы он не потерял чести, достоинства и остался в высшей степени порядочным человеком.
Мы быстро подружились, и дружба наша, пройдя все испытания, длится до сих пор.